Маркус молчал. Слова Теодора стекали в его сознание, как капли дождя по пыльному стеклу, смывая налёт забытья и ярости, оставляя после себя лишь горькую ясность. Он стоял, тяжело дыша, будто вернулся с той стороны, где нет ни имен, ни лиц, ни времени — только тьма и голод.
Он смотрел на Теодора, как на единственное знакомое в этом мире, и чувствовал, как в груди — там, где сердце давно замерло, — скребётся что-то, почти человеческое. Привязанность? Благодарность? Или, может быть, страх.
— Ты… — Маркус провёл рукой по лицу, как будто хотел стереть с себя всё случившееся, — ты не должен был этого делать.
Голос его был хриплым, почти сорванным, но в нём не было прежней звериной злобы. Только усталость и ускользающая горечь. Он опустил глаза на запястье Теодора, теперь уже скрытое под манжетом, и вздохнул. Маркус хотел бы сказать ещё что-то, но слова застряли где-то между глоткой и сердцем. Эта сцена — он, дрожащий и измождённый, в лохмотьях, с кровью друга на губах — была невыносима. Для Джованни это было хуже смерти. Он не просил помощи. Никогда. Он не позволял себе быть слабым. Никому. Особенно перед ним.
Маркус не мог произнести вслух, что именно в этом и была вся суть — в том, что это был Теодор. И от этого всё становилось в разы хуже.
Он закрыл глаза и выдохнул, как будто этот выдох мог вернуть часть достоинства. Лёд рассудка медленно покрывал взбудораженную плоть, и в этой хрупкой трезвости начали возвращаться воспоминания. Неясные, обрывочные, как страницы книги, которая долго лежала в огне.
— Шестьдесят лет, — повторил он. — Чёрт. Весь мир успел сменить кожу… а я остался в гнилом саване.
Маркус выпрямился, и в его взгляде на мгновение мелькнуло нечто прежнее — холодный разум, сила, достоинство, пусть и скрытые под слоями забвения.
— Ты спрашиваешь, как меня угораздило? — Начал он ровным, будто пересказывал старую хронику, голосом. Но в этой сдержанности слышалась напряжённость — как будто скрипка вот-вот лопнет от натяжения струны. — Когда ты уехал, всё стало расползаться по швам. Те, кого я считал союзниками, стали отводить глаза. Шёпоты за спиной, взгляды, раньше приветливые — теперь скользили мимо, будто меня не существовало.
Он чуть усмехнулся — коротко, с холодной насмешкой.
— Я чувствовал: что-то не так. Неправильно. Но отмахивался. Я же Джованни, не так ли? Меня это не касается.
Он опустил глаза на руки, потом вновь поднял взгляд.
— Маттео рассчитал всё блестяще. Ни крови, ни скандала. Он не потребовал моей смерти — он просто убедил остальных, что я стал… неудобен. Опасен. И что с этим лучше не спорить.
Небольшая пауза.
— Меня не уничтожили. Меня — законсервировали. Как вещь. Как компромат, — Он выдохнул — чуть слышно, но в этом выдохе сквозило презрение. — Они не просто убили меня, Теодор. Они спрятали. Спрятали, как грязную тайну. Чтобы я не мог даже умереть как подобает. Без славы, без поединка, без даже проклятой агонии. Только пустота.
Слова резали воздух, сдержанные, но наполненные горечью, обидой и тем особым презрением, которое будто бы накопилось с годами молчания и одиночества. Он выпрямился, и в его осанке промелькнула та самая сила, что когда-то заставляла говорить о нём с уважением и с опаской.
— А теперь я просыпаюсь в разорванной одежде, в склепе, с привкусом твоей крови на губах… Теодор, как бы это ни звучало, я бы не отказался принять ванну. Желательно — кипяток, с лавандой, если найдётся. И потом — одежда. Или хоть что-то, что не выглядит так, будто я вылез из собственной могилы.
Он посмотрел на друга пристальнее, чуть мягче: взгляд всё ещё цепкий, но уже без прежней враждебности. В нём чувствовалась ирония — слабая, едва-едва, но она была. За ней — усталость, пронесённая сквозь неизвестно сколько лет запертого ничто.
— Спасибо. Я знаю, ты не должен был. Но ты всё равно сделал. И я это запомню.
На секунду в его глазах вспыхнул огонёк — едва уловимый, упрямый, прежний. Что-то из той жизни, которую он помнил лучше, чем хотел бы. Что-то из себя самого — того, кем он когда-то был и, возможно, ещё мог стать.
— Я справлюсь. Найду союзников. Поднимусь снова. Джованни не исчезают. Мы возвращаемся… когда время готово.
Он сделал паузу. Кажется, впервые за всё это время позволил себе замешкаться — не физически, нет, а внутренне. Мысль, которую он собирался озвучить, явно была не импульсивной, но тяжёлой.
— А ты? Ты и правда собирался уйти, не объяснив, где был всё это время? — Маркус с удивлением фыркнул. — Совсем не изменился. Всё ещё говоришь, будто бы тебе всё равно, но я чувствую — тебе не всё равно. Ведь я здесь — благодаря тебе. Только тебе.
Он не ждал ответа. И всё же — оставил пространство для него, как человек, привыкший слушать даже тишину.